Восход
Первое, что он почувствовал, — идти больно. Голова гудела, но хуже этого был маленький камешек, попавший в ботинок. Небольшой, но очень острый кусочек асфальта. Он нагнулся, чтобы вытряхнуть досадную помеху, в глазах снова потемнело, пришлось присесть, и вдруг асфальт, еще не прогретый как следует утренним солнцем, шершаво коснулся щеки. Но сознание не потухло, как прежде, когда едва теплилось в нем тоненьким фитильком чадящей свечки, а вспыхнуло вдруг, словно костер, в который щедро плеснули из канистры бензина. Вспыхнуло, и все тело затопило новой, оглушающей болью. Он застонал, отполз на обочину, стал ощупывать себя.
Сначала голову. Огромная шишка на затылке, но болит уже не остро, а глухо, тупо. Боль уходящая, как от удара, не достигшего цели. Но тошнит. Сильно тошнит. Во рту кисло. Он сплюнул на дорогу, потом застонал от стыда. Показалось, что все это чужое: и дорога, и одежда, и боль, и тело. Руки-ноги были на месте, целые. Мимо проехала машина. Он понял, что никто не остановится, даже если лечь посреди дороги. Объедут. И не остановятся.
Впереди была только дорога. Полоса серого асфальта, посредине прочерченная белыми штрихами, а по обеим сторонам ее лес. Больше всего хотелось свернуть туда, в лес, лечь под одну из березок с гладкой, тонкой, как у красивой женщины, кожей, упереться взглядом в бездонное небо и вместе с облаками, белыми и стерильными, словно вата, отдаться ветру и уплыть, уплыть, уплыть…
Он знал только, что нельзя. Надо идти. Если жить, то идти. Если умереть, то туда, под белую березку. «Умереть», — подсказал измученный болью разум. «Жить», — выстрелило тело, и он поднялся и снова прилепился к дороге. Побрел.
Шел долго. Не думал ни о чем, потому что еще не ощущал себя, как человека с будущим и прошлым. Знал только, что он есть, он существует. Что были у него когда-то и папа, и мама, потому что другим путем нельзя появиться на свет. Имя было. Какое? Нет вариантов. Идти. А во рту по-прежнему кисло. Впереди дорога разветвлялась. Возле указателя с надписью, которую он пока не в состоянии был понять, сидела баба в телогрейке и цветастом платке. Перед ней стоял деревянный ящик, на ящике пластмассовые полуторалитровые бутылки с чем-то белым. Он догадался только, что это белое можно пить, и кислого во рту станет меньше. Может быть, пройдет совсем.
Когда он подошел, баба испуганно ойкнула. Отшатнулась, заблажила. Он схватил бутылку с белым, поднес ко рту, стал жадно глотать. Теплое, живое.
— Да что ж ты, паразит, делаешь-то!
Баба схватила с земли большую, сукастую палку, замахнулась. Он отнял бутылку ото рта, белое, теплое и живое пролилось на грудь, на грязную рубашку. «Молоко, — вспомнил он и счастливо засмеялся: — Молоко!»
— Вася! Василий! — взвизгнула баба.
Из кустов, что поодаль, застегивая на ходу штаны, бежал бородатый мужик и кричал слова, которые ему не понравились. Плохие слова, как мама говорила. Нельзя так. Плохо это. Нехорошо. Прижав к себе бутылку с молоком, он пошел прочь. Мужик же, добежав до бабы и ящика, остановился, стал оглядываться по сторонам. Мимо проехала машина, даже скорость не сбавила. Мужик неуверенно сказал:
— Може, больной? Блаженный? Ну, его, Нюра. Пусть идет.
— Милицию бы позвать! Глянь, какой чернявый! На цыгана похож, ворюга! У-у-у! Отродье!
— Какая тебе тут милиция? Вот поближе к столице подойдет, там его и завернут. Или в каталажку загребут, или в психушку. Глаза-то, какие, Нюрка, глянь! Психованный, точно.
Он уходил от этих двоих все дальше и дальше, уходил улыбаясь, почти счастливый, прижимая к себе еще не совсем пустую бутылку с молоком. Теперь он точно знал, что это молоко, и ему стало легче. Метров через двести заметил большой синий щит и теперь уже понял, что на нем написано:
«Москва — 78 километров»
И стало совершенно ясно, что ему надо идти туда, вперед. Что жить придется, потому что он должен сделать что-то очень важное. Вспомнить все и сделать.
Полдень
Молоко кончилось, солнце давно взошло, сделалось жарко и душно. Машин на шоссе стало много, но внимания на него по-прежнему никто не обращал. Люди, которых изредка стал встречать, шарахались прочь, хотя ничего плохого он не делал. Просто шел.
Окликнули его возле белой с синими полосками машины. На крыше у машины была мигалка.
— Эй, мужик! Документы у тебя есть?
Из машины, зевая, вылез огромный парень в милицейской форме. Другой парень, сидящий за рулем, крикнул:
— Да ну его, Серега! Это ж не наше с тобой дело, бомжей подбирать!
— А вдруг он террорист? Премию дадут.
— Да самый обычный бомж! Воняет от него, наверное! Противогаз надень!
Он сначала стоял, слушал, потом вдруг развернулся и побежал.
— Стой! — кинулся за ним тот, которого назвали Серегой.
Догнал быстро, повалил на землю, заломил руки, обшарил.
— Нет у него никаких документов, а рожа, глянь — черная!
— Да, может, он цыган бродячий? — подошел и второй парень в милицейской форме.
— Да типичное лицо кавказской национальности! Поехали, сдадим его, куда следует. Точно говорю: премию дадут.
Вечер
Допрашивали его долго. Он закрыл на всякий случай голову руками, но бить не стали.
— Да ты кто такой-то? — все допытывался дежурный в местном отделении милиции, в маленьком городке с незнакомым названием: до Москвы он так и не дошел.
— Не помню.
— Совсем не помнишь?
— Нет. Ничего.
— Тебя что, по голове били?
— Не помню.
— Документов нет у тебя никаких. Ты хоть кто по национальности? Грузин? Чеченец? Армянин? Цыган?